Копирую еще раз. У меня недавно умер старший брат. Последние несколько лет он писал для меня книгу, такие домашние записки о своем детстве, о наших родителях, о том времени, о том, "как это было". Здесь последние абзацы (простите, что длинно, но редактировать его у меня просто не поднимается рука).
--------------------
У каждого свое течение жизни. Люди, даже самые близкие, иногда соприкасаются друг с другом, но лишь иногда и лишь соприкасаются. И идут дальше, и все мимо, мимо. И только наше личное прошлое, отфильтрованное памятью, слегка подправленное позднейшими представлениями и принадлежащее только нам, всегда с нами.
И маленький, но обтекаемо-красивый радиоприемник «Москвич» с квадратной шкалой и большой красной стрелкой-указателем. И мягкий голос из него, рассказывающий сказку про Чипполино (лет через пять я ее прочитал, но радиоверсия показалась несравнимо интереснее). И большой разнообразно-любопытный двор с гаражами на верху длинной и крутой горы, с высокими домами, ярко-красными летом и темно-затаившимися зимним вечером. И бедный медвежонок, весь исколотый цветными карандашами (в медицине это называется внутримышечными инъекциями, что, собственно, и требовалось), и деревянный, совершенно непотопляемый крейсер в ванной, и велосипед на песчаной дорожке в скверике завода Ильича. И уютные вечера, где мама что-то вышивает на больших пяльцах цветными нитками с красивым названием «мулине», а папа красиво чертит за письменным столом неподражаемо фигурным и блестящим инструментом очередной академическое задание. И радужные круги на стенках стеклянного шкафа, и восхитительно противный рыбий жир, вкупе с редкостно колючим свитером, не позволяющий забыть, что радости жизни не могут быть непрерывными. И все раннее детство с атмосферой, ароматами и неисчезающими видениями, плывущее, мчащееся и катящееся по неосознанно радостной жизни маленького человека.
И прогретый асфальт во дворе на Красной, мягко ложащийся под сандалии с вечно сбитыми носами (когда только успевал?). И «Школьный вальс» Дунаевского, почему-то ассоциирующийся не с выпускным вечером, а именно с младшими классами. И ласково-подсурдиненные звуки всей музыки 50-х, о которой отдельный разговор. И игра в бирюльки с красивыми маленькими грибочками, о которых, кстати, я узнал еще в Москве, в квартире у соседа наверху, чем-то непохожей на нашу (хотя бы телевизором), где в какой-то книжке впервые увидел загадочные игры «бильбоке» и «серсо» (и впервые услышал знаменитый палиндром «А роза упала на лапу Азора»). И мамины розы на подоконнике, так пахнущие под утренним солнцем. И книги, читаемые запоем, в которых запоминалось больше, чем понималось, что и обусловило мою нынешнюю устрашающую эрудицию. И вечные диктанты, корявым почерком изображенные, ровно и математика с делением в столбик и дырявыми бассейнами. И ранние пробуждения зимним утром, когда сон не отступает, школьная форма жестка и не налезает на живот, а родители справедливо неумолимы. И летние вечера с сидящими на лавочках соседями, запахом цветов во дворе и теплыми огоньками в окнах, напрасно призывающими домой. И прекраснейшие из дней, в которых смешивается запах праздничных маминых духов, ватрушек, копченых рыб и сильнейшего аккумулятора ощущений детства – застольного аромата хорошего армянского коньяка. И волшебно-притягательные мелочи жизни: камешки, железяки, стекляшечки и прочее имущество, столь удобно складывающееся сначала в карманы, потом в коробочки и, наконец, в письменный стол. И запах полыни на обрыве у излучины Свислочи под самым теплым солнцем детства, слегка разбавленный запахом самой реки. И голубовато-прохладный кафель в рыбном магазине на углу Ленина и Карла Маркса, теплое дерево в самом сладком месте между центральным книжным и ГУМом и уютный полуподвал гастронома под шпилем. И ароматная парикмахерская напротив штаба с антикварного вида журналами и таинственным женским залом. И светлые ровные прямоугольники новых домов на окружающих улицах с неспешно-обтекаемыми «Победами» и ЗИМами. И зыбкое дрожание листвы в скверике у штаба, буйно-красного осенью и холодно-пустынного зимой. И оранжевый абажур над круглым столом, за которым так приятно возиться с пластилином и так тоскливо делать уроки. И пластинки на элегантно-бархатном диске радиолы, весело поющие под настойчивой иглой адаптера (приятное слово тех лет). И поскрипывание лобзика под кривоватой, но терпеливой рукой. И весь прекрасный мир квартиры номер двенадцать в доме номер пять по улице Красной. И неистощимая теплота второй половины пятидесятых и собственного детства. И свидания на переменках с первой любимой девушкой, столь приятно перемежающие уроки мало понятной мне математики. И сестренка на руках, так укутанная в пеленки, что видны только упрямо бодрствующие глазки. И первый доверенный мне фотоаппарат, усвояемый с умным видом, и первые широкие немецкие фотопленки в красной бумаге, и фотографические порошки, и первые снимки. И пластинки во дворе с первыми мелодиями начинающейся буйной эстрады 60-х. И волейбол на площадке под окнами. И энергичное строительство водоплавающего плота на пруду. И сам пруд с малорекомендуемыми, но оттого более приятными купаниями и обугливанием на маленьком костерке украденных с ближайшего колхозного поля колосков чего-то зернового. И свистульки из орешника, хоть и уступающие по звонкости орудовским, но при очень большом жеоании могущие издать какой-либо звук.
И огонь в кафельной печке, когда вечернее тепло проникает во все настывшие щелочки, оставляя напоследок доменно-красные угольки, нанизывающие на неяркие свои огоньки и полутемную комнату, и сетчатую кроватку с малоспящей красавицей, с трудом усыпляемой и семью богатырями, и мерцающий снег за окном, и тихий умиротворяющий зимний час и все то буйно-безмятежное время. И желтые тома умной Детской энциклопедии, и плетение хитроумных морских узлов и не менее хитрые как бы самострелы из бельевых прищепок, поражающие человека за двадцать комариных шагов. И все ощущение легкости мышц и безалаберности духа, которое только и возможно в тринадцать-четырнадцать лет. И шевелится на вечернем ветерке туго натянутый экран где-то в части, стрекочет работающий проектор, заглушая слабеньких цикад, потрескивают под нашими седалищами длинные лавки и бежит по белому полотну по светлыми пятнами, то темными бликами стремительное ликующее отрочество.
И звуки нежно-тоскующей трубы, тихо выводящей плавную мелодию шестидесятых. И летние закаты над крышами сельхозпоселка с сопутствующим перезвоном трамваем, когда и хочется неизвестно чего, и бодро-весело тоже неизвестно от чего и неясное томление (штамп, но верный) что-то где-то стесняет в области желудка, и поют в душе голубыми флейтами никогда не слышанные мной соловьи. И нагретая солнцем парта, майский день за окном, и чуть сладкое чувство чего-то праздничного в душе, и как у Татляна осенним (хотя, в сущности, весенним) светом полна голова. И физкультурно-бодрый чарльстон, плавно переходящий в твист под подошвами наших остроносых мокасин на школьном паркете. И теплое плечико любимой сестренки, лучшего подарка на все времена (даже когда она не в настроении и совсем не подарок – все равно любимая сестренка), беззаботно и радостно внимающей моему антихудожественному чтению художественной, хотя и детской, литературы. И вечерние катки с увеселяющими репродукторами, морозным светом фонарей и нежно-резким скрежетом коньков. И фонари, блестками елочного дождя мерцающие сквозь дождик реальной, капли на зонтиках и болоньевых плащиках над дивно прекрасными ножками, мокрые троллейбусы, медленно рассекающие сетчатую пелену вечера, и минуты, дни и годы юности, путниками в ночи плывущие сквозь время, оседающее в нас столь сладостной грустью.
И качаемся медленно и сладко-печально в блюзе воспоминаний, ибо только глупец зачеркивает прошлое, где он был счастлив, ради будущего, где ему этого не дадут. И кто теперь сможет сказать, был он более счастлив третьего марта 63-го года в три пополудни по Гринвичу или шестого июня 66-го года в шесть вечера по Лаперузу? Солнце беспечальной юности одинаково озаряет всех. «Жаль, что вас не было с нами» – сказал Аксенов в те же годы. «И хорошо, что были те, кого мы любим» – добавим мы. И милая сердцу меланхоличность восприятия тех лет не мешает быть им полными не понятой до конца радости.
И плывет медленно за окном перрон юности, станционный колокол грустным медным боем отсчитывает проходящие годы, остаются позади когда-то знакомые лица, машут платочками когда-то любимые девушки, юное солнце детства и прекрасного отрочества мягко обволакивают душу, строгий мамин взгляд заботлив и внимателен, улыбается чему-то по-прежнему молодой папа, тепло маленькой ручки сестренки все еще греет и не кончается вечный перрон юности.